Я не без гордости заметил:
— Это печатная книга. У меня дома их больше двух тысяч, хоть и не таких старинных и дорогих.
И прочитал название вслух.
Собеседник улыбнулся.
— Никто не сумеет прочесть две тысячи книг. За четыре века, которые я прожил, мне удалось осилить меньше полудюжины. Да и важно ведь не читать, а перечитывать. Книгопечатание, теперь упразднённое, было одной из худших напастей человечества, оно заставляло головокружительно умножать бесполезные тексты.
— А в моём любознательном прошлом, — отозвался я, — миром правило суеверие, будто с вечера до утра происходит множество событий, которые стыдно упустить. Планету населяли коллективные химеры по имени Канада, Бразилия, Швейцарское Конго, Общий рынок. Почти никто не знал предысторию этих платонических сущностей, зато все были до тонкостей осведомлены о последнем съезде учителей, неминуемом разрыве дипломатических отношений и обмене президентскими посланиями, которые секретари секретарей составляли с продуманной расплывчатостью формулировок — характерной особенностью данного жанра.
Всё это читалось, чтобы тут же выпасть из памяти, которую через несколько часов заполняли новые пустяки. Из всех занятий самым популярным была, конечно, политика. Послов или министров нужно было, словно калек, возить на длинных, громогласно гудящих автомобилях, которые окружали мотоциклисты и охрана и подстерегали ненасытные фотокорреспонденты. Как безногих, говаривала моя мать. Фотоснимок и печатное слово были реальнее самих вещей. Подлинным считалось только опубликованное. Esse est percipi — таков был исток, способ поддержания и конечная цель наших уникальных представлений о мире. В моём прошлом люди отличались простодушием: они верили, что товар хороший, если это говорит и повторяет его изготовитель. Воровство тоже было делом обычным, хотя каждый знал, что деньги не приносят ни счастья, ни покоя.
— Деньги? — подхватил он. — У нас уже не страдают ни от мучительной бедности, ни от нестерпимо пошлого богатства. Каждый несёт свою службу.
— Как раввин, — вставил я.
Кажется, он меня не понял и продолжал:
— Городов у нас тоже нет. Если судить по развалинам Баия-Бланки, которые я однажды из любопытства обследовал, потеряли мы немного. Поскольку нет собственности, нет и наследства. Достигнув зрелости к ста годам, человек способен вынести себя и своё одиночество. В конце концов, один потомок у него уже есть.
— Только один? — переспросил я.
— Да, только один. Не вижу смысла приумножать человеческий род. Кое-кто считает, что человек есть орган божества, которое с его помощью познаёт вселенную, но никому с достоверностью не известно, существует ли подобное божество. Кажется, сегодня на повестке дня постепенное или разовое самоуничтожение человечества. Впрочем, мы отклонились.
Я кивнул.
— Так вот, достигнув столетнего возраста, человек в состоянии обходиться без любви и дружбы. Болезни, нечаянная смерть ему не грозят. Он занимается искусством, философией, математикой или играет в шахматы сам с собой. А когда захочет, покончит самоубийством. Человек — господин своей жизни и смерти.
— Это цитата? — спросил я.
Конечно. Только цитаты нам и остались. Язык ведь тоже система цитат.
— А как с величайшим достижением моей эпохи, полётами в космос? — спросил я.
— Вещь замечательная, но мы уже много столетий назад отказались от подобных путешествий. Нам не избавиться от своего времени и места.
И, улыбнувшись, добавил:
— В конце концов, любое путешествие — космическое. Добраться до другой планеты или до соседней усадьбы — не всё ли равно? Войдя в эту комнату, вы тоже совершили космическое путешествие.
— Верно, — ответил я. — У нас ещё много говорили об искусственных веществах и вымирающих животных.
Но хозяин отвернулся от меня и смотрел в окно. Снаружи, под беззвучным снегом и луной, белела равнина.
Я отважился спросить:
— А музеи и библиотеки ещё существуют?
— Нет. Мы хотим забыть прошлое — оно пригодно только для сочинения элегий. У нас нет памятных чествований, столетних юбилеев, изображений умерших. Каждый сам должен создавать науки и искусства, если они ему требуются.
— Значит, каждый сам должен стать своим Бернардом Шоу, своим Иисусом Христом, своим Архимедом?
Он молча кивнул. Я продолжил:
— А что стало с верховной властью?
— Говорят, она постепенно упразднилась сама собой. Сначала власти ещё назначали выборы, объявляли войны, устанавливали цены, конфисковали имущество, производили аресты, налагали цензурные ограничения, но никто не принимал их всерьёз. Пресса перестала печатать их распоряжения и портреты. Политикам пришлось подыскать себе занятия поскромней, одни стали недурными комиками, другие — недурными знахарями. Конечно, на самом деле всё было сложнее, чем я рассказываю.
Он изменил тон и продолжил:
— Я сам построил этот дом, такой же, как у всех остальных. Сам сделал эту мебель и эту утварь. Сам вспахал землю, которую другие, чьих лиц я уже не увижу, вспашут, наверное, лучше меня. Могу тебе кое-что показать.
Я двинулся за ним в соседнюю комнату. Там он зажёг лампу, тоже свисавшую с потолка. В углу виднелась арфа с несколькими струнами. По стенам висели прямоугольные полотна, в основном, желтоватых тонов. На вид они принадлежали разным художникам.
— Это мои вещи, — сказал он.
Я осмотрел картины и остановился у самой маленькой, изображавшей или напоминавшей закат, но таившей в себе что-то бесконечное.